In English
История
Петр Фоменко
Неспектакли
Спектакли
Архив
На нашей сцене
Актёры
Режиссура
Художники
Руководство
Руководство
У нас работают
Стажеры
Панорамы
Пресса
Новости
Пресса

Видеотека
Вопросы
Титры
Форум
Заказ билетов
Репертуар на январь
Репертуар на февраль
Репертуар на март
Репертуар на декабрь
Схема проезда
Документы




Твиттер
Фейсбук
ВКонтакте
YouTube
Сообщество в ЖЖ



Олег Дуленин
«Знамя, № 10», 10.2000

Нестерпимая легкость бытия, или Вся русская антропология

Все нарастающая слава этого авантюрно-миниатюрного спектакля может сравниться разве что с фоменковской легендарно-инфернальною «Смертью Тарелкина», прорвавшей театральную «оборону» 60-х. Воистину, о «Деревне» говорит вся Москва. Разумеется, особливо та ее часть, которая спектакль не смотрела. Но посмотреть советует. Знаменательно уже то, что спектакль начали цитировать. Это показатель успеха тотального. «Этот спектакль — как игристое вино. Пьешь без опаски, почти как воду — этакий long drink с ненавязчивым искристым вкусом. И вдруг понимаешь, что ты абсолютно пьян, что тебя „забрал“ счастливый и грустный хмель», — написал критик. Подписываюсь. Но добавлю, что дело вовсе не «в волшебных пузырьках», потому как, скажем, внешнего благополучия в спектакле вовсе и нет, а, по всей видимости, в том, что «Одна абсолютно счастливая деревня» — пример редчайших на театре верности и любовной привязанности. Продолжая «хмельную» аллегорию, скажу, что «Деревня», как и самое дорогое вино, просто выдержана временем. П. Н. мечтал о ней, вероятно, еще с тех пор, как читал. Фоменко жил тогда в Питере, дружил с Вахтиным, но об их сценическом содружестве не могло быть и речи. И этюды на тему «Деревни» случились уже в другой стране, в другом городе, в другом театре, с другими актерами, но с тем же восхитительным текстом, хотя уже и без Вахтина: «Вот автор рассказывает вам про эту самую, на его доброжелательный взгляд, абсолютно счастливую деревню? Где она точно расположена, автор вам не скажет. Ни за что? У него есть на то свои соображения. И первое из этих соображений — не хочет он, чтобы можно было его проверить. Сейчас ведь эпоха для выдумщиков ужасно плохая? Автор без всякого политического намека заявляет: эпоха сейчас для выдумщиков хреновая, и совсем не потому, что посадят, просто эпоха для выдумщиков паршивая?». Может, именно потому и шел П. Н. к заветному воплощению этой просто-таки филигранной повести трагически долго?..
Да, «рубили» ее, конечно, беспощадно. И было за что. Смириться с «немецким романтизмом», да на русской почве, соцреализм категорически не мог. Но Фоменко, преклоняясь перед Вахтиным, был непреклонен и вопреки всему «пережил, выжил, дожил»?
Ну да пережил, конечно, много чего. В том числе и ту тотальную войну с чиновниками от культуры из паровозостроительных техникумов. Выжил в войну. В ту, взаправдашнюю. И хоть был и мал тогда, да удал — о Москве сороковых часами может рассказывать, в том числе и о том, как однажды раненый умолял маленького Петю пристрелить его, а Петя испугался и убежал?
Война есть страх, то низкий, а то и возвышенно-священный, и не только перед смертью — страх и бесконечная мольба, и П. Н. являет их благородно и без патетики торжественно. Мало-помалу и, казалось бы, совершенно незначительными средствами.
Вот воинственно красивая Полина (Полина Агуреева) поспешает к дремучему деду (Карэн Бадалов) за советом: мол, крестьянский малый Михеев (Сергей Тарамаев) «так вот неторопливо так» объяснил у «синей-синей реки», как ее сильно любит, мол, в положении она, а рожать не хочет — и быстро-быстро так лепечет: «Помоги мне, дед? скажи траву какую-нибудь, ты ведь все знаешь. А Михеев смеется, говорит, нет на свете такой травы, чтобы оказалась сильнее меня и моей любви с ее результатами, потому что я тебя сильно люблю, и я сильный, и ты сильная, и дети у нас будут сильные, а это только начало, первенец, а я говорю, я сама тебя люблю, но замуж за тебя не пойду, ты всю власть хочешь надо мной забрать, и первенца не хочу, он весь в тебя будет, а с меня и тебя хватит, на что мне еще один такой сдался, а он говорит, не только один, еще целая куча мала будет, а я говорю, ты с ума сошел, на что мне столько Михеевых? Вот и скажи мне, дед, это зелье, ты все видел и знаешь, даже Наполеона видел, говорят, неужели не поможешь?». И дремучий дед, в ясной голове которого «легко и просто жили простые мысли, похожие на корни деревьев, отнюдь не запутанные», в огромной шинели вываливается из деревянного ящика — то ли халупы земной, то ли гроба небесного, — выскальзывает из шинели, прикладывается ухом к землице, закатывает усталые глаза и локоточками так — тыдым-тыдым, тыдым-тыдым, — постукивает: «Видел Наполеона. Мальчишкой еще был, а он на черном коне ехал — страшный, огромный, с пушкой в руках (в этом месте непреходящие, сами понимаете, бурные и продолжительные. — О. Д. )? Не надо тебе избавляться, земля гремит уже целый месяц? Поезда идут. Много гремит — значит, много тяжелых поездов идет», — и локоточками так — тыдым-тыдым? А «далеко от абсолютно счастливой деревни под городом Магдебургом человек, по имени Франц» (Илья Любимов), «вышел в этот час из кирпичного дома, крытого красной черепицей, а белобрысая жена и белобрысые дети провожали его мимо других аккуратных домов? к поезду». И вот он уже один — с веселой губной гармошкой, в каком-то особенно счастливом расположении, оглядывается-осматривается? А через несколько минут он уже «зеленого цвета и готт мит унс на пряжке пояса», крадется-озирается и листом железным над головою громыхает. Погромыхает-погромыхает, ну и завернется в него, схоронится, только глаза и выкажет, а в них-то, liebe Mutter, такой ужас — стра-а-х? Вот и вся война. И не надо ни пулеметов, ни огнеметов, ничего не надо — локоточки да лист металлический, а за спинкой-то уже холодок: «Была середина июня, та замечательная середина того июня, который потом так замечательно обманул всех обитателей деревни, загремев над их головами исторической грозой, бессмысленной с точки зрения нежной травы, синей-синей реки и окна, забитого досками и заткнутого ветошью?».
Борис Вахтин, знавший «китайскую грамоту» по большому счету, разумеется, был интеллектуалом. Это видно буквально на каждом сюжетном ходу его прозы. В том числе, конечно, и «Деревни». Вместе с тем, в отличие от многих писателей от ума, он был достаточно просвещен для того, чтобы свет его знания-сознания не рассеивался, а нарочито фокусировался там, где должно. И если Вахтин и отступает порою от некоей перипетийной логики, то преднамеренно и с большим смыслом, и почти незримо, потому как такой излюбленный писателями-интеллектуалами эффект напряжения создавал совершенно. Первоклассно обманывая наше привычно усталое восприятие, он часто «отступает» уже в начале, как в «Деревне»: «Начало этой повести (у Вахтина, кстати, песни (!) — О. Д. ), довольно-таки длинной, теряется в веках, но начинается на склоне высокого берега синей реки, около этого леса, под именно этим небом. Царица-матушка Елизавета Петровна, отменившая смертную казнь и тем зародившая в нашем отечестве интеллигенцию, повелела двум староверам, Михею и Фоме, здесь поселиться, и они поселились, срубили себе избы, завели жен и детей, дети их размножились, избы их тоже размножились, поля расширились, стада выросли. А над всем этим заведением, размножением, расширением и ростом двигалась история по своим железным законам, так что жители сначала были крепостными и земли не имели, потом стали свободными, однако с землей было по-прежнему плохо, потом стали еще более свободными и получили земли в изобилии, после чего они достигли вершины исторического развития и по сей день пребывают в колхозах. Но не про историю тут речь. Сначала про корову. Корова жрет чертополох нежными губами, мудро давая молоко для народа. Корова похожа на деревню». Вроде и «отступление», и, несмотря на очевидный горьковатый привкус «кровной» иронии, вполне даже лирическое, тем более положенное мудрым П. Н. (как та корова) на добрый язык деревенского учителя-повествователя Федора Михайловича (!) (Олег Любимов), в интеллигентных одеждах «не интеллигентно» и дальновидно подвешенного (на стуле) над самыми головами робко ропщущей публики, а на самом деле — своевременная завязка, выраженная умным и каким-то диковинным вахтинским словом. И истинно таким, какой может быть только корова: «Ее величество корова сидела веками за прялкой, стояла пожизненно под ружьем от Полтавы до Шипки, только корона у коровы не на голове, а на животе, и называется вымя. У деревни корона тоже на животе. Из труб городских не льется молоко, никакое заседание не даст сметаны, и жрать на асфальте корове нечего. Корове вообще грустно, а тем более на асфальте. Назвать женщину коровой — высшая похвала, но не в нашей стране, а в Индии. Потому что там у мужчин независимый темперамент». Последнее, под неробкое одобрение освоившихся с деревенским «болтающимся» зрителей, произносит уже славный малый Михеев, тут же вдохновенно и ладно начинающий размышление о главном — о коромысле: «Ничто так не выбивает меня из седла равновесия, как коромысло, возбуждая меня нестерпимо. Оно, конечно, ни на что такое не похоже, что может возбуждать, отнюдь, и не воображайте, форма его невинна, и материал его невинен, а вот возбуждает?» — и далее следует предложение, которым восхитился бы, наверное, и сам граф Толстой, но разыгранное Полиной Агуреевой (с коромыслом, ведрами и условной водой) и Сергеем Тарамаевым (с возбужденными, но мягкими руками) — что называется, легко и весело, словно «с листа» (это просто-таки «коронный цирковой номер», разумеется, в самом лучшем смысле): «Я мог бы объяснить, что на коромысле носят ведра, в ведрах носят воду, вода в ведрах тяжелая, коромысло давит на плечи, плечи напрягаются, давят на спину, спина выгибается, давит на зад, зад выпячивается, давит на ноги, ноги выпрямляются, бедра напрягаются, а воду в ведрах на коромысле носят только бабы, а бабы бывают в деревне не только старые, попадаются и молодые, особенно раньше, когда нынешние старые бабы были молодыми и их было, естественно, гораздо больше, то есть молодых, которые теперь старые, потому что старых теперь больше, чем молодых, поэтому тогда молодых было больше, чем теперь молодых, и они больше носили воды на коромыслах, и плечи напрягались, спины выгибались, зады выпячивались, ноги выпрямлялись, но видишь, какое длинное получается объяснение, а я еще далеко не добрался до самого главного, а именно, что происходит со мной, когда я вижу коромысло и знаю, что на коромысле носят ведра, в ведрах носят воду, вода в ведрах тяжелая, коромысло давит на плечи, и происходит вот все то, что я мог бы объяснить, но не стану, потому что это надо было бы рассказывать всю жизнь, столько тут подробностей». В этом месте снова и стабильно бурные аплодисменты. Еще бы! Блистательно написано. Виртуозно сыграно. Потому как точно объяснено и поставлено. Это действенно-пластическое размышление — совершенно-таки отдельный спектакль. Ибо в нем ловко и уже привычно иронично сокрыта-открыта не только вечная тема половых отношений-касательств, равно как и утилитарная экспозиция незнакомых пока героев неизвестной еще повести, вернее, конечно же, песни, но и вся русская антропология, и не только.
Это его несомненная удача — неистового П. Н. — удача, которую определили-спровоцировали долгие годы его смелого ожидания — ожидания справедливого понимания-лринимания, ожидания совпадения времени-места, ожидания полноценного-самоценного смятения-томления, наконец, ожидания необходимого свободомыслия и на театре, и вне его. Потому что и пророки, и пороки вечны, потому что воплощений хоть и много, но жизнь все-таки одна, потому что контрапункт счастья-несчастья как непреходящий алгоритм фоменковского священнодейства можно справедливо-въедливо назвать еще и преходящим апогеем человеческого сосуществования. 
?Однажды кто-то назвал Фоменко человеком с трудной судьбой. Возможно, он сам. Добавим: П. Н. — и с тяжелой судьбой, и тяжелой по-разному. И трудности-тяжести этой, кажется, предела вовсе и нет. Между тем, его спектакли, по крайней мере последние, — поразительно-заразительно легки, просто как вдох младенца. И измерять его критической алгеброй, полагаю, бесполезно более чем, ибо умом его решительно не понять. Тем более — умом среднестатистического реципиента. Остается: кому — верить, кому — вверяться, а кому и веровать. В доброту-наготу, в зло-красоту, а в результате — в фатум. И, самое основное, ведь веруешь. И всей растревоженной душой. И положительно не думаешь — как. Потому как и своя-то душа — потемки. Или в крайнем случае — сумерки. А вера — правильный ее оберег от того, что вне. И вне «храма» Мастерской, пусть и бывшего кинотеатра. И вся, дьявольская технократия современности повергается ниц. И кажется никчемной. Хотя бы и на два с половиной часа.


Последние статьи о театре

Другие статьи: 1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 | 21 | 22 | 23 | 24 | 25 | 26 | 27 | 28 | 29 | 30 | 31 | 32 | 33 | 34 | 35 | 36 | 37 | 38 | 39 | 40 | 41 | 42 | 43 | 44 | 45 | 46 | 47 | 48 | 49 | 50 | 51 | 52 | 53 | 54 | 55 | 56 | 57 | 58 | 59 | 60 | 61 | 62 | 63 | 64 | 65 | 66 | 67 | 68 | 69 | 70 | 71 | 72 | 73 | 74 | 75 | 76 | 77 | 78


© 1996—2024 Московский театр
«Мастерская П. Фоменко»
fomenko@theatre.ru
Касса: (+7 499) 249-19-21 (с 12:00 до 21:00, без перерыва)
Справки о наличии билетов: (+7 499) 249-17-40 (с 12:00 до 20:00 по будням)
Факс: (+7 495) 645-33-13
Адрес театра: 121165 Москва, Кутузовский проспект, 30/32
Rambler's Top100